ТОП новости

Теги

Пушкин и история. «Не презирал страны родной»

27.08.2024 20:49
Опубликовано в Расследования

Пушкина не считают настоящим историком, хотя его «История Пугачева» и неоконченная «История Петра» вполне можно считать памятниками русской историографии

Текст: Арсений Замостьянов, заместитель главного редактора журнала «Историк»

Пушкина не считают настоящим историком, хотя его «История Пугачева» и неоконченная «История Петра» вполне можно считать памятниками русской историографии. Одно невозможно отрицать: с первых шагов в литературе он мыслил исторически. Он сам – История. В его поэзии еще в Лицее поселились орлы екатерининского времени, Наполеон и Александр I, революционеры и монархи, чуть позже – великий Петр, которого Пушкин взялся осмыслять вслед за Ломоносовым… А мы начинаем свое историческое самообразование с чудесной «Песни о Вещем Олеге», а самый точный образ государства Российского – «Невы державное теченье». И продолжать этот список символов и ассоциаций можно долго.

Просто история была для него родным пространством – семейным. Отсюда такая благородная простота в общении с сильными мира сего – вплоть до монархов. Первого из них Пушкин не любил, хотя отдавал ему должное («он взял Париж, он основал лицей»), ко второму питал симпатию, хотя в минуту жизни трудную говаривал язвительно, что и в нем «больше от прапорщика, чем от Петра Великого».

Перед Петром он все-таки преклонялся, хотя и видел в нем деспотическое начало, которое явно выражено в «Медном всаднике». И российский «культ Петра» (а он был не менее важным и государствообразующим, чем «культ Ленина в СССР) в значительной степени создал Пушкин. Тут ведь достаточно нескольких строк:

Это стоит ста томов петровской апологетики. И еще сто первого.

Неспроста Пушкин никогда не упускал из зоны своего внимания политику (да, да!) и сформулировал золотое правило: «Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие». Для него эта гордость начиналась с семейной. «Семейным сходством будь же горд», - как поучал поэт Николая I. Как тут не вспомнить строфы «Моей родословной»?

Про «мещанина» — это, конечно, запальчивая ирония – и подоплеку издевательств над Фаддеем Булгаринымздесь нет смысла повторять. Главное, что для Пушкина личное и историческое (как лирика и эпос!) было слито воедино. И у него имелись для этого основания.

«Благолепнее не было в мире лица…» Александр Невский

Дело не только в легендарных, почти сказочных соратниках Александра Невского. Григория Пушку (он родился примерно в 1375 году) называют первым артиллеристом России. Его отец был воеводой великого князя. Он, по легенде, освоил стрельбу из первой русской пушки — «тюфяка». Такие тюфяки помогали оборонять Москву от войск Тохтамыша. У Григория было пять сыновей, один из них — Константин Григорьевич — является прямым предком поэта. Его сыновья служили в дружине князя Дмитрия Донского и принимали участие в Куликовской битве. Григорий Александрович — родоначальник фамилии Пушкиных.

Пожалуй, сильнее всех из своих предков Пушкин гордился Гавриилом Григорьевичем ок. 1560 — 1638). Во многом именно его он вывел в «Борисе Годунове» как вельможу, который вершил важнейшие государственные дела, был близок к царю Борису и будущему царю Василию Ивановичу Шуйскому – хотя это собирательный образ, о котором можно долго спорить и рассуждать.

Спасти Минина и Пожарского

Воистину, «водились Пушкины с царями». Опытный воевода, принимавший участие во многих походах, в годы царствования Годунова пребывал в опале. Зато Лжедмитрий приблизил Пушкина, назначил думным дворянином и сокольничьим. Был противником Тушинского вора. Принимал активное участие в политической жизни в Смутное время. В день венчания на царство Михаила Федоровича Пушкин должен был стоять у сказки боярства кн. Дмитрию Михайловичу Пожарскому, но бил челом, что это ему невместно, потому что его родственники нигде меньше Пожарских не бывали. Он надолго затаил обиду на возвысившегося Пожарского. При царе Михаиле Пушкин сохранил политическое влияние. В 1618 году ему был поручен Челобитный приказ. В 1619-м Пушкин в числе других сановников был послан в Вязьму встречать возвращавшегося из польского плена митрополита Филарета Никитича Романова. Почетное поручение.

Из всех Пушкиных он был наиболее хватким политическим деятелем. Его служебный путь вызывал законную гордость потомков. Александр Сергеевич писал о Гавриле Григорьевиче: «Он был очень талантлив как воин, как придворный и, в особенности, как заговорщик. Это он и Плещеев своей неслыханной дерзостью обеспечили успех Самозванца. Затем я снова нашел его в Москве в числе семи начальников, защищавших ее в 1612 году, потом в 1616 году заседающим в Думе рядом с Козьмой Мининым, потом воеводой в Нижнем, потом среди выборных людей, венчавших на царство Романовых, потом послом. Он был всем, чем угодно, даже поджигателем, как это доказывается грамотою, которую я нашел в Погорелом Городище — городе, который он сжег (в наказание за что-то), подобно проконсулам Национального Конвента». Нетрудно почувствовать, с какой симпатией Пушкин думал о нем, как вдохновляла поэта близость своего предка к таким людям, как Козьму Минин… Предка не по прямой линии – но так ли это важно? Кстати, его сын, Григорий Гавриилович, первым из Пушкиным стал боярином – при царе Алексее Михайловиче. Он оказался талантливым дипломатом.

В 1654 году Григорий Пушкин принимал участие в Польской войне, в царском походе под Смоленск. Когда Алексей Михайлович, после взятии крепости, пошёл в Вязьму, то Смоленск поручил Пушкину и сделал его главным воеводою этого города. Это, разумеется, воспринималось как большая честь и знак монаршьего доверия.

Пушкин в карантине. День седьмой. «Борис Годунов»

Прадед Пушкина по материнской линии — выдающийся военный инженер — дослужился до высокого звания генерал-аншефа. Он был необычным человеком даже для петровской России, видавшей всякое. Чернокожий, а по воспитанию – настоящий кавалер, дворянин, воин. В 1704 году русский посол Савва Рагузинский привёз его в Москву из Турции. Крестным отцом арапа стал сам император. Со временем он стал ординарцем царя, находился при нем неотлучно. Учился военному дело во Франции, там получил чин капитана, участвовал в боях. После смерти Петра не поладил с Меншиковым, последовал в ссылку. При Елизавете снова достиг высоких степеней, стал главным военным инженером империи. Александр Сергеевич воспел его в повести «Арап Петра Великого». Сын арапа – храбрец, друг Суворова, служил в морской артиллерии. Проявил себя как герой в Наваринском и в Чесменском сражении.

Пой, Карамзин…

Ну, а теперь расскажем о том, как Пушкин относился к некоторым историческим лицам.

Николай Карамзин в своей «Истории государства Российского», следуя житийной традиции, не подвергал сомнениям, что Годунов – убийца Димитрия. Но, в отличие от писателей XVII века, он не считал Бориса виновником Смуты. Напротив – видел в нем шанс на спасение страны от нестроений: «Сия безвременная кончина была небесною казнию для России еще более, нежели для Годунова… Россия, лишенная в нем царя умного, попечительного, сделалась добычею злодейства на многие лета».

Рылеев, без которого не могли обойтись

Годунову в 1821 году посвятил одну из своих стихотворных «дум» Кондратий Рылеев, друживший с секретарем Карамзина Павлом Строевым. Они обсуждали загадку Годунова и карамзинскую интерпретацию царя-убийцы. В предисловии к стихотворению Рылеев Строев писал: «Историки несогласны в суждениях о Годунове: одни ставят его на ряду государей великих, хвалят добрые дела и забывают о честолюбивых его происках; другие — многочисленнейшие — называют его преступным, тираном». В этой думе нет сюжета, только размышления Годунова, который убежден, что его дела на благо государства должна были заглушить голос совести, голос раскаяния в убийстве царевича Димитрия. Рылеев приходит к такому финалу:

На Александра Пушкина годуновские главы «Истории государства Российского» тоже произвели сильное впечатление. Но поэт видел в царской судьбе еще более сложный конфликт. Хотя он и посвятил свою драму памяти Карамзина, не стоит преувеличивать его зависимость от карамзинских концепций – хотя в истории литературы сложилось мнение, что наш поэт просто переложил на прекрасные стихи текст Карамзина. Думаю, это совсем не так.

Пушкин, как позже Лев Толстой в «Войне и мире», попытался в своей трагедии о Годунове показать скрытые пружины истории. «Человек и народ. Судьба человеческая, судьба народная», - так определял поэт суть своей трагедии. Поэтому так важны для него многолюдные сцены, с которых начинается и которыми завершается трагедия. За ними – понимание того, как многое в истории зависит от «мнения народного».

Пушкин не отступал от общепринятой версии событий, в которых видели причину трагических потрясений, едва не погубивших Русское царство: «Владыкою себе убийцу мы нарекли», «Борис, Борис! всё пред тобой трепещет, \\ Никто тебе не смеет и напомнить \\ О жребии несчастного младенца». Но главное даже не в этом. В сравнительно небольшой пьесе он открыл целую вселенную московского царства – без фальши и котурнов. В пушкинском повествовании нет безоговорочных злодеев и безгрешных героев. Сталкиваются идеи, эпохи, времена. Мы видим тягу Годунова к просвещению («Наука сокращает нам опыты быстротекущей жизни»), не лишен благородства и Самозванец, бросивший после боя: «Щадите русскую кровь». Но трагедия неизбежна. Современники, которые упрекали Пушкина в слепом следовании канве Карамзина, в подражании историческим хроникам Шекспира, в увлечении романами Вальтера Скотта, просто проглядели глубину этой трагедии. В ней Пушкин поднялся над историей и показал события «без гнева и пристрастия», но с долей сочувствия ко всем героям. Этому не помешало даже то, что историю России поэт считал в том числе и личным, семейным делом. Не случайно он ввел в ткань повествование своего легендарного предка, которого показал опытным царедворцем, а в уста Бориса вложил фразу: «Противен мне род Пушкиных мятежный». Это – как тонкий штрих в грандиозной фреске.

Николай I и Бенкендорф — критики «Онегина»

Пушкин писал «Бориса Годунова» в ссылке, в Михайловском, с ноября 1824 до ноября 1825 года. Первоначально заглавие выглядело так: «Комедия о настоящей беде Московскому государству, о царе Борисе и Гришке Отрепьеве — летопись о многих мятежах и пр. Писано бысть Алексашкою Пушкиным в лето 7333 в городище Вороничи». Но вскоре Пушкин отказался от этой стилизации и остановился на лаконичном названии – «Борис Годунов». После возвращения в Москву поэт несколько раз читал новую пьесу друзьям, после чего рукопись предоставил на рассмотрение шефу жандармов Александру Бенкендорфу и Николаю I. Предположительно, они передоверили оценку «Годунова» писателю Фаддею Булгарину, и тот дал отрицательный отзыв. Пушкину позволили только опубликовать несколько отрывков из трагедии. Цензурное разрешение было получено только в конце 1830-го, и вскоре «Годунов» вышел в свет отдельным изданием, помеченным 1831 годом. Небольшие сокращения и переделки цензурного характера, по-видимому, принадлежат поэту Василию Жуковскому, но сделаны они с согласия Пушкина. Тираж (более 2000) быстро разошелся. Первое научное издание трагедии, с вариантами, вышло в 1855 году, а на сцене трагедию впервые поставили в 1870-м.

Он понимал, что написал нечто небывалое. В ноябре 1825 года поэт писал Петру Вяземскому: «Трагедия моя кончена; я перечёл её вслух, один, бил в ладоши и кричал: ай да Пушкин, ай да сукин сын!» Он и позже ставил «Бориса» едва ли не выше всех своих произведений, считал, что именно в этом историческом повествовании вышел на новую дорогу в своем творчестве.

Пушкин знал о разных версиях и трактовках событий времен Фёдора Иоанновича и Бориса Годунова. Первым из историков всерьез выстроил систему доказательств невиновности Бориса в убийстве царевича ДимитрияМихаил Погодин, ставший настоящим адвокатом Годунова. Погодин восхищался пушкинской трагедией, собственноручно переписывал ее, как только первые списки «Бориса» появились в столицах, и мечтал доказать поэту, что Годунов не убивал «младенца». В 1827 году он опубликовал статью «Об участии Годунова в убиении царевича Димитрия». Историк утверждал, что Борис только «политически» намеревался «убить Димитрия в народном мнении». В записях Пушкина есть цитаты из этой статьи – с комментариями поэта. Погодин писал: «Не слишком ли рано, в 1591 году, думать было Борису о престоле, когда Феодору было еще только 34 года, когда он мог иметь еще детей, что и действительно случилось». Этот аргумент Пушкин прокомментировал так: «Однако ж думал». Погодин утверждал: нынешняя Уголовная палата должна, в крайнем случае, оставить Бориса на подозрении, но признать убийцей не может – не хватает доказательств. Пушкин ответил афористически: «Уголовная палата не судит мертвых царей по существующим ныне законам. Судит их история, ибо на царей и на мертвых нет иного суда». Словом, изыскания Погодина нисколько не переубедили Пушкина.

Во многом дискуссионным по отношению к трагедии Пушкина стал роман Фаддея Булгарина «Дмитрий Самозванец», в котором «злополучный Борис» представлен убийцей, не вызывающим малейшего сочувствия. В предисловии к роману Булгарин писал о Годунове наотмашь: «Он был умен, хитр, пронырлив, но не имел твердости душевной и мужества воинского и гражданского. Рассмотрите дела его! Величался в счастии, не смел даже явно казнить тех, которых почитал своими врагами, и в первую бурю упал. Где же геройство?» Пушкин одновременно упрекал Булгарина в заимствованиях из своей трагедии и считал его версию событий легковесной.

Пушкинскому «Борису» досталась непростая судьба. Издать его удалось только почти через шесть лет после написания. Цензуру не устраивала не версия событий, а простонародные выражения, приметы реализма и, может быть, нежелательные ассоциации со сравнительно недавним убийством императора Павла I. Только в 1831 году поэт получил долгожданное письмо от шефа жандармов Александра Бенкендорфа: «Его Величество Государь Император поручить мне изволил уведомить вас, что сочинение ваше «Борис Годунов» изволил читать с особым удовольствием». Высокая оценка! Есть основания считать, что император крепко запомнил пушкинские сцены, а некоторые монологи знал близко к тексту. Любопытно, что завещание Николая I, предназначенное для наследника, почти дословно совпадает с предсмертным монологом Бориса Годунова, обращенным к сыну. У Пушкина: «Будь милостив, доступен к иноземцам. Со строгостью храни устав церковный». У императора: «Будь милостив и доступен ко всем несчастным. Соблюдай строго все, что нашей церковью предписывается». У Пушкина: «Со временем и понемногу снова \\ Затягивай державные бразды». У Николая I: «Сначала, входя в дела, спрашивай, как делалось до тебя, и не изменяй ни в чем ни лиц, ни порядка дел. Дай себе год или два сроку, хорошо ознакомься с делами и с людьми — и тогда царствуй».

Первый граф русской литературы. 200 лет А. К. Толстому

Пушкинский Борис во многом открыл галерею сложных героев русской литературы, в которых талант и светлые устремления сочетаются с решимостью перешагнуть через кровь. Литературоведы видят в раскаянии Бориса истоки проблематики романов Фёдора Достоевского. Там заложены и метания Раскольникова, и трагедия Карамазовых. Интересно, что повесть о Борисе Годунове и Лжедмитрии была одним из первых литературных замыслов Достоевского. К сожалению, задумка осталась неосуществленной. Трудно воспринимать в отрыве от пушкинской драмы и поэтическую трилогию Алексея Константиновича Толстого, который, по существу, тоже заговорил о власти и морали – отталкиваясь от Пушкина. И, как сказал бы другой политик, дальше, дальше, дальше…

Много позже, с 1868 по 1872-й – создавал своего «Бориса Годунова» композитор Модест Мусоргский. Думаю, он понял Пушкина глубже других, гораздо глубже всех нас. Сочиняя оперу по пушкинским «историческим сценам», он отказался от привычных клише музыкального театра. Получилась настоящая трагедия. Пушкин посвятил всего лишь несколько строк видениям, которые преследуют царя: «Как молотком стучит в ушах упрек, // И все тошнит, и голова кружится, // И мальчики кровавые в глазах». Для композитора эти признания Бориса стали ключевыми. И он сумел превратить их в музыку – затягивающую, как омут. В опере мысли о Димитрии неотступно преследуют царя, доводят до безумия. Мы почти не видим Бориса-стратега, властного и расчетливого. Сильный человек, доведенный до отчаяния – такой образ захватил Мусоргского. А завершается опера народной сценой, в которой – предчувствие будущих трагедий Смуты. «Лейтесь, лейтесь, слезы горькие», -- поет Юродивый, для которого Годунов – великий грешник, убивший отрока-царевича. Образ Бориса получился у Мусоргского настолько сильным и значимым для русской культуры, что нам сегодня трудно воспринимать версии о непричастности Годунова к убийству в Угличе или о второстепенности этого события в тогдашнем политическом контексте (как считал, например, историк Сергей Платонов). Сила слова и музыки перевешивает любые доводы. До сих пор, когда говорят о феномене русской оперы – в первую очередь вспоминают «Бориса Годунова». В любой стране, где есть поклонники классического вокала, опера не сходит со сцены. Даже в наше время.

Начало 1830-х для России – это Польское восстание, холерные бунты, брожения в военных поселениях. Почти одновременно революционная волна прошла и по Европе. В такой ситуации Пушкину хотелось разгадать тайные пружины бунта, поставившего Россию на грань смуты.

Переломный год Пушкина. 1 апреля 1824 года

Поэт по рассказам старших друзей еще помнил о временах, когда само упоминание имени Пугачева считалось крамолой. И приступал к новому замыслу осторожно, как контрабандист. Екатерина II приходилась царствующему Николаю I бабушкой и трудно было предсказать реакцию императора на замысел исследования о самозванце, борьба с которым несколько омрачила ее блистательную эпоху. Доступ к основным документам пугачевского восстания Пушкин получил под предлогом работы над историей походов Александра Суворова, которую он так и не написал. Поэта захватила тема восстания, которое потрясло внешне благополучную екатерининскую империю.

Пушкин — 225. Переломный год

Пушкин понимал: историк должен сохранять объективность и хладнокровие. Но, повествуя о расправах, которые учиняли пугачевцы, он набрасывал впечатляющие картины, восстанавливал по документам и воспоминаниям картины кровавых потех мятежа – и у него не было сомнений, что речь идёт о форменных злодеяниях: «Между тем за крепостью уже ставили виселицу, перед ней сидел Пугачев, принимая присягу жителей и гарнизона. К нему привели Харлова, обезумленного от ран и истекающего кровью. Глаз, вышибенный копьем, висел у него на щеке. Пугачев велел его казнить… Жену его изрубили. Дочь их, накануне овдовевшая Харлова, приведена была к победителю, распоряжавшемуся казнию ее родителей. Пугачев поражен был ее красотой и взял несчастную к себе в наложницы, пощадив для нее ее семилетнего брата». Пушкин воспринимал бунт как несомненное зло. Он так и писал о пугачевщине: «зло, ничем не преграждённое, разливалось быстро и широко».

Как Александр Пушкин академиком был

Когда Пушкин работал над своим исследованием – после пугачевщины миновало почти 60 лет. Но ему удалось найти свидетелей восстания и хранителей памяти о нем – глубоких стариков. В 1833 году он отправился в Казань, а далее – в Симбирск, Оренбург, Уральск. Принимали Пушкина, как столичную персону – на уровне губернаторов и градоначальников. В городе Васильсурске он записал у командира местной инвалидной команды подробный рассказ о казни Пугачева, который почти без изменений вошел в «Историю…» Пушкин убедился, что природа восстания гораздо сложнее, чем это виделось из Петербурга. Когда он попросил одного старика рассказать, как Пугачев был у него на свадьбе посаженным отцом, в ответ услышал сердитое: «Это для тебя он бунтовщик. А для нас – батюшка Пётр Федорович!». В конце концов, поэт-историк пришел к такому – непростому для себя – выводу: «Весь черный народ был за Пугачева. Духовенство ему доброжелательствовало, не только попы и монахи, но и архимандриты и архиереи. Одно дворянство было открытым образом на стороне правительства». Быть может, поэтому Пушкин придавал такое значение загадочным словам арестованного Пугачева: «Я не ворон, я вороненок, а ворон-то еще летает». Угроза «русского бунта» остается.

В конце 1833 года Пушкин через шефа жандармов Александра Бенкендорфа попросил разрешения представить «Историю Пугачева» на высочайшее рассмотрение. «Не знаю, можно ли мне будет ее напечатать, - скромно писал поэт, - но смею надеяться, что сей исторический отрывок будет любопытен для его величества особенно в отношении тогдашних военных действий, доселе худо известных». Отношение Николая I к этому опусу оказалось на удивление благожелательным. Самодержец ознакомился с рукописью без промедления. Уже в январе 1834 года, на балу у графов Бобринских, император благосклонно беседовал с Пушкиным о его труде и даже сетовал, что не успел познакомить поэта с дочерью Пугачева Аграфеной, которая «три недели тому умерла в крепости Эрлингфорской».

Труд быстро разрешили к изданию. Без замечаний, конечно, не обошлось, но автор ожидал куда более строгих оценок... Самое важное исправление касалось названия – вместо «Истории Пугачева» издавать следовало «Историю пугачевского бунта». Это неудивительно: подчеркивая значение личности бунтовщика, Пушкин как будто ставил его в один ряд с монархами и полководцами. Также царь пожелал заменить некоторые эпитеты, в которых можно было усмотреть проявление сочувствия к Пугачеву, немного сгладить рассказ о неудачах правительственных войск и убрать немногие слишком эмоциональные эпизоды – например, описание оскверненного пугачевцами храма. Словом, от автора требовались малозначительные уступки. Было ясно, что Николай I счел труд поучительным и своевременным. Более того, Пушкин получил на его издание ссуду из казны – аж 20 000 рублей. Без процентов и без обязательного «вычета в пользу увечных». Книга вышла в конце 1835 года, тиражом 3000.

Между тем, основания для строгих и даже гневных оценок у императора имелись. Пушкин обещал ему историю Петра Великого, потом сулил биографию великого полководца Суворова, а преподнес документальное исследование о бунтаре и самозванце, воре и душегубе. Исторический труд, посвященный не триумфальным, а кризисным временам Российской империи. Все эти претензии позже – уже после публикации – предъявил к пушкинской книге идеолог империи, министр народного просвещения, граф Сергей Уваров. Но он ничего не мог поделать с изданием, которое лично одобрил самодержец… Можно предположить, что Николай Павлович просто глубже понимал проблему «русского бунта», чем Уваров. Император считал, что образ Пугачева можно и нужно использовать как «пугало» для «злонравных дворян». Самодержец не был поклонником «рабства векового», а его единомышленник Бенкендорф открыто называл крепостное состояние крестьян «пороховым погребом под государством». Поэтому суровые картины мятежа, которые представил Пушкин в своей «Истории…», показались им полезными для государства как подготовка крестьянской реформы.

Исследование вышло в двух томах. Первый – хроника восстания вплоть до казней Пугачева и его сподвижников, с примечаниями к каждой главе. По тем временам – образец научного подхода к исследованию, которое автор не без гордости называл «добросовестным». Во втором томе Пушкин опубликовал указы, рескрипты, письма, рассказы современников, легенды и слухи о пугачевщине. К великому огорчению автора, современники не сумели по достоинству оценить его историческое исследование. Одним не хватило романтических картин, которых ждали от великого пиита. Повествование казалось слишком сдержанным и суховатым. Другие, напротив, отмечали, что Пушкин так и остался художником, а не историком. «Я полагал себя вправе ожидать от публики благосклонного приема, конечно, не за самую «Историю Пугачевского бунта», но за исторические сокровища, к ней приложенные», - писал поэт незадолго до гибели. Настоящее признание к Пушкину-историку пришло только в ХХ веке, когда исследователи смогли высоко оценить пушкинское умение создать из документов и пересудов цельную картину.

Более счастливая участь ожидала повесть, которую Пушкин задумал в начале работы над «Историей Пугачева» -- «Капитанскую дочку». Изучая документы, связанные с пугачевским восстанием, поэт обратил внимание на судьбу дворянина Михаила Шванвича, который перешел на сторону мятежников и, по словам приговора, «предпочёл гнусную жизнь честной смерти». В итоге его подвергли гражданской казни, лишили дворянского достоинства и отправили в ссылку, в Сибирь. Там, в Туруханске, отступник и умер в 1802 году. Этот сюжет заинтересовал Пушкина, который собирался выстроить на взаимоотношениях Шванвича и Пугачева исторический роман. Позже Пушкин узнал о судьбе отставного поручика Алексея Гринева, которого тоже обвиняли в связях с пугачевцами, но оправдали по личному распоряжению императрицы Екатерины II. В Пушкинском сюжете они столкнулись – верный присяге Гринев и отступник Швабрин (под такой фамилией в «Капитанской дочке» появился Шванвич). Но еще колоритнее вышел незнакомец, который в метель проводил Гринева до постоялого двора, за что получил от барина заячий тулуп. Провожатый оказался Пугачевым. Прошло несколько месяцев – и Гринев вместе с другими дворянами стал пленником самозванца. И атаман пощадил его «за то, что ты оказал мне услугу, когда принужден я был скрываться от своих недругов», хотя Гринев отказался признавать Емельку государем Петром Фёдоровичем, служить ему и даже не дал обещания впредь не поднимать оружия против пугачевцев.

Роман Пушкин писал почти одновременно с «Историей». Несколько раз откладывал, а потом снова и снова менял сюжетные повороты, оттачивал стиль. Художественный образ Пугачева в пушкинском воображении складывался одновременно с работой над исследованием. Он проступает, например, в поэтическом посвящении Денису Давыдову, которое Пушкин начертал на дарственном экземпляре «Истории пугачевского бунта»: «Вот мой Пугач: при первом взгляде \\ Он виден — плут, казак прямой! \\ В передовом твоём отряде \\ Урядник был бы он лихой».

«Не приведи бог видеть русский бунт — бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердые, коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка», - эти слова из «Капитанской дочки» стали крылатыми, вошли в наш культурный код, хотя Пушкин включил их в окончательную редакцию повести в сокращении, исключив пассаж о «тех, которые замышляют перевороты».

Поэт не оправдывал бунтовщиков, но многие замечали, как резко отличается Пугачев «Капитанской дочки» от самозванца, каким он предстает со страниц «Истории». Как писала Марина Цветаева, много размышлявшая на эту тему, «В «Капитанской дочке» Пушкин под чару Пугачева подпал и до последней строки из-под нее не вышел… Как Пугачевым «Капитанской дочки» нельзя не зачароваться – так от Пугачева «Пугачевского бунта» нельзя не отвратиться».

Считается, Пушкин не противопоставил Пугачеву ни одного по-настоящему крупного человека. Но так ли это? Непоказное благородство Гринева, его верность присяге дорогого стоят. «Береги честь смолоду», - это сказано о нем. Их с Пугачевым нельзя назвать непримиримыми врагами. Гринев ценит острый ум Емельки, явно восхищается пугачевскими поговорками, даже его неуемным характером. Самозванец оборачивается таинственным романтическим героем – почти «благородным разбойником», способным на широкий жест. Даже в разбойничьих песнях есть обаяние, Пушкин явно любуется этими мятежными народными балладами: «Не шуми, мати зеленая дубровушка… Ты скажи, скажи, детинушка крестьянский сын, // Уж как с кем ты воровал, с кем разбой держал».

Пушкин создал образ-миф, бородача из легенды, который говорит загадками, притчами и народными побасенками. Поэт, ставший историком, сформулировал немало причин мятежа – от самых рациональных до пугачевского «Богу было угодно наказать Россию через мое окаянство». Но в «Капитанской дочке» проступает, пожалуй, главное объяснение народного ожесточения против дворян. Слишком уж резко отличалась крестьянская и казачья культура, породившая Емельку, от дворянского уклада екатерининского времени. Дело не только в растительности на лице, не только в париках, тулупах, камзолах, зипунах и лаптях. В представлении сторонников самозванца, с одной стороны собирались люди коренные, свойские, а с другой – солдаты, которыми нередко командовали природные немцы и утонченные офицеры в буклях, которые пили заморские вина и говорили по-французски. Старорусский уклад не совпадал с вершками европейской культуры. Недаром Гринев (и, несомненно, сам Пушкин) не без восхищения прислушивался к фольклорным песням, к лукавым прибауткам Пугачева. Преодолевать этот разрыв, по большому счету, начало именно пушкинское поколение, создавая общенациональную культуру.

Роман вышел в свет в журнале «Современник» незадолго до гибели Пушкина, в конце 1836 года. И тут уж не была числа восторженным оценкам. «Сравнительно с «Капитанскою дочкою» все наши романы и повести кажутся приторною размазнею», - говорил молодой Николай Гоголь. «Это произведение лучше других он выносил — и в нём можно было видеть переход к какому-то ещё новому, дальнейшему развитию Пушкина, если бы жестокая судьба русской поэзии не присудила иначе», - предполагал критик Степан Шевырев. «Пушкин был историком там, где не думал быть им и где часто не удается стать им настоящему историку. «Капитанская дочка» была написана между делом, среди работ над пугачевщиной, но в ней больше истории, чем в «Истории пугачевского бунта», которая кажется длинным объяснительным примечанием к роману», - в парадоксальной манере, несколько позже, рассуждал Василий Ключевский. Схожего мнения придерживался на склоне лет самый мудрый и едкий из друзей Пушкина – Петр Вяземский, а совершенно очарованный «Капитанской дочкой» Петр Чайковский мечтал написать оперу на этот сюжет, но опасался, что цензура «затруднится пропустить такое сценическое представление, из коего зритель уходит совершенно очарованный Пугачевым».

Таким был Пушкин – не историограф, а поэт Истории.




var SVG_ICONS = ' ';